Новости СМИ2

ИАНЕД

301 подписчик

Свежие комментарии

  • Михаил Брусенцов
    Не главное откуда, да в любом месте, а главное когда, лучше всего зимой, как замёрзнете, так в плен сдавайтесь, в Рос...Сивков раскрыл, о...
  • Михаил Андреев
    1000 танков? Да в Польше столько танкистов нет. Может 100 или 10?))))Генерал Гоцул: за...
  • ОМСДОН
    Доиграются евреи.Израиль готовит у...

ПандОмия: человек подошёл к экватору и сел на мель

Продолжение. Предыдущая глава здесь 

– Поговорила с астрологом о восходящих и нисходящих узлах, – сообщила мне соседка.

 Тут я взорвалась.  

Вчера мне стало тошно в настоящем рвотном смысле. Путешествие буксует. Будь я писатель с хорошими навыками, мне следовало б уже типизировать, обобщить. Или как хорошему журналисту, с одной стороны, дать экспертное заключение, а с другой стороны всё искать-искать ответы. Вопрос всего один: кто кого? Али всех нас, или все мы – его? При желании жить вдруг откуда-то выскакивает, словно гвоздь в пуховой перине, желание сунуть два пальца в горло, чтобы вытошнило. Чтоб исчезло всё, что случилось в период между декабрём 2019 и апрелем 2021, поскольку то, что я узнала о себе, отвратительно. Видеть во сне противно. Жажду перемен нельзя испытывать стократ чаще, чем позывы к дефекации, а народ вошёл в метафизичное влечение к новинкам – ух слово-то мерзкое, готов перебирать харчами, а недавно огорчился, что пластика больше не будет; дельфины-киты-козы пляшут от радости, а плебс угрюмо заартачился: что, бутылки сдавать? Опять?

  Видишь в ясном оливковом сне, подзвученном кваком влюблённой жабы, – скорей бы проснуться! немедленно! – запоминаешь и декодируешь, но теперь очень быстро.

Раньше – годами. Нет, я не жалуюсь. Историки не жалуются. Не к лицу летописцу перетолмачивать по-своему.

В 2020 видела я, что жила в иллюзиях, и только теперь хорошо, когда социум недоступен. То есть дверца камеры приоткрыта, социум доступен, как театр, то на 25 %, то на 50 %, а потом, гляди, до ста дойдёт, как встарь. Но управляемость мира жезлом организованного, подготовленного, голубоглазого зла произвела на меня неизгляди´мое – да, через «я» – впечатление. Глядь – мира нет, и летит по небу полуночи безымянная голубая звезда 

Воспоминания ластятся, и забытое в подполе с картошкой всё, что мнилось, как выбор вагона в метро, случайным, стало роскошным и провиденциальным. История с Эрнестом вдруг поднялась из глубины, как подводная лодка, предсказанная Конан Дойлом, но поначалу принятая за художественный свист. Не могу молчать, расскажу. Это – моя lacrimosa. Моцарта знают все (нелепо, но пусть) по фрагменту Lacrimosa — это часть «Dies Irae», секвенции в реквиеме. Слеза. Скорбь. Раньше знали по рингтону «Турецкий марш» для мобильника. Моцарт живёхонек среди попсовой публики. Бедный Хризостом. Это одно из имён Моцарта, если читательница в пятом ряду – двенадцатое место – знает не все имена Моцарта.

                                                           ***

…Он читал стихи мне по городскому телефону. Я слушала до самой его смерти. Мой ребёнок в люльке спал и не плакал, и залопотать ох-там-дочь и положить трубку не получалось. Придумать кота, стирку, вылет за провиантом не получалось тоже, поскольку Эрнест Левонович с первых ходов просёк, с кем имеет дело. Гений насчёт влюбиться не ошибается: гении – прагматики. Знал Эрнест Левонович, что всё всегда уже сделано и срочных проблем не бывает даже у моего кота.

Проблема начинается, когда решаешь задачу воплощения. Проблема та, что своеволен гений, горазд увильнуть и без зазрения совести прикидывается талантом. А горы взошли без меня; тьма родила свет; я золотое кружево генов; глаз мой – часть мозга: нерв оттенка слоновой кости туго свит из чёрных туч и белых туманов; отглажен, отлажен и заточен мой зрительный нерв, меч самурая, на посланниках, коих у Бога для меня – торба. Знать о гениях наперёд, угадывать по незримым знакам и пристраивать к жизни – я как фельдшерская служба. Он послал меня на семафор. Сталь нерва и шёлковая нить квадрильона видений – на предках отточен мой нерв, чтобы мозг не вспыхивал, как порох, от удивления новым детством, и взрезал моих гениев заточкой нерва вперёд и не полыхал яростью.

Вчера я пыталась для взрослой дочери – той, которая во младенцах не допускала ни одного хныка под звонок гроссмейстера, – сделать экскурс:

– Эрнест – первый и последний на Земле гений особых шахматных задач: живая графика на живой доске. Математика и музыка в единстве. Бог создал его живым вулканом уникальных этюдов в укор техническому прогрессу. На композициях Эрнеста учатся. Его личного внимания – с автографом – искали самые знаменитые люди Земли. Представь его катастрофу: роскошных артефактов шахматному-гению-дорогому-Эрнесту – полные стеллажи, а дорогой Эрнест алчет признания его стихотворных заслуг. Всё равно что Моцарт звонил бы мне с уговорами – решить его шахматную задачку. Небрежно подставясь под бритву Пушкина, недостойно урчал бы Реквиемом, словно маясь колитом, и ронял неловкую лакримозу в ожидании письма из ФИДЕ.

Дочь слушает без одобрения. Нелюбовь к шахматам она понимает ввиду позы: статично. Она бы каталась по шахматной доске на роликах, но фигуры часто останавливаются, не зная планов демиурга. Нет, не то. Ненависть мою к назойливой массовой стихотворне она знает с пелёнок, но зачем я в сотый раз объясняю, что гению нельзя быть талантом?

Книга по высшей математике, шутил Ильф, начинается со слов «Мы знаем…» Его шутки не поняли.

А детство? Ах, детство! Не пиши, гений, детства своего. Не снимай плодного пузыря до срока и на продажу. Однажды колоритный советский писатель, к известному дню вычерпавший добытые через ухо-горло-нос картинки, сел, как водится, за мемуары. Как многие, он опустел и понял, что всё его буйноцветное писательство можно загружать с психоаналитического конца: мучений было бы меньше, а письмо короче и честнее. Рванул на главной лошади. Бывают, знаете ли, мощные главные кони, дельфины, кошки, хомяки, сбросил, спас, лизнула, убежал, и – получите писателя. Мир животных велик, и потенциал жирафа не исчерпан одним Гумилёвым.

Цитируемый мемуарист выдал себя сценой, которая поистине ход конём: «Он тотчас гордо отпрянул от меня, хлестнув меня освободившимися поводьями, и унёсся, разбрасывая землю, сверкая вдруг золотым крупом… Мальчики хохотали, мне было стыдно – я был не воин, не мужчина, трус, мыслитель, добряк, старик, дерьмо… Вот тогда, в этот закатный час в степи под Вознесенском, и определился навсегда мой характер». 

Ну хорошо, что проговорился трус, мыслитель, добряк, старик, дерьмо. Многие не так откровенны, как трус, мыслитель, добряк, старик, дерьмо. Многие пишут бесконечную маму-папу либо их отсутствие, машинально готовясь к фурору, и с той же лакримозой наперевес не понимают вовек, почему жена уходит. Сбой, думают они. Ход машины – бесполезный и бесперспективный. Даже конём. Храни Господь литературу от бывших детей.

 …Дочь в курсе, что гений – моя функция и высшая математика, о которой мы знаем; у дочери по наследству те же функции, и мне не к кому обратиться в трудную минуту, если вдруг моя дочь меня не понимает. К мужу невозможно: пишет гениальные стихи. Друзья ввиду пандемии заняты мыслями, а в измочаленной ноосфере болтается бесхозный мусор талантливый человек талантлив во всём. Да, талантливый – во всём. А гению нельзя сканерствовать. Мультискилловые сканеры (загуглите) – простодушны до неприличия. Меня удручает их стеклянное позвякивание в области мошонки: «Ах, талантливый человек талантлив во всём!..»  Мрачная серая безвкусица. Мацерация.

– Снобы… – отозвалась дочь.

Она – если не вглядываться – типичный сканер: все языки, все танцы, всё рисование, спорт-экстрим и ресторанное пение под гитарный перебор. И кожаные мозоли на подушечках. Я направляю, но издалека: разве что пять штук деревянных на первую гитару и кивок «да» на батут. Скейт и ролики, коньки, фотохудожество, синхронный перевод и филологическое чутьё: знаю кому жалуюсь. Добрая мать, я одобряю талантливость и мультискилловость: лишь бы дело не дошло до дела…*** 

Мы с Эриком прощались в жарко натопленном паркетном зале, беседуя, по его мнению, о поэзии. Я топталась на скрипучем полу, переминалась с пятки на носок, не знала куда девать глаза и посматривала в ледяное окно: за стеклом равнодушно гудела длинная декабрьская ночь морозного 1982 года.

Сегодня, в двадцать первом году двадцать первого века я знаю, в каких случаях графомания – добро и спасение, но в паркетном декабре 1982 года спеси во мне было всклянь: в июне окончив  Литературный институт, любой человек выходил за чугунные ворота голым исключительным гением и снобом. Сотериология речи, sacrum и жреческое вдохновенье; ах, мы читали всё, кроме Царь-книги, а в ноябре скончался Брежнев, и мир покосился, а мы не привыкли.

Стихов я не писала, слышать их не могла, видеть воочию поэтов – казнитьнельзяпомиловать – и меня занесло на пост инспектора Московского общества книголюбов. Разворот исключительно книжный, крути каламбур не крути, но книголюбов я инспектировала ровно сорок дней, а под Новый год   сократили меня как лишнюю штатную единицу; и правильно, что невподъём уму юницы понять извивы судьбы в год затяжного падения из люльки на асфальт.

                                                 ***

…Испепелив тёмно-жёлтое стекло тоскливым, простите, взором, я сообщила о моём сокращении. Ухожу на улицу. Эрик в ответ пояснил, что любит поэзию страстно. Я потрогала рукоятку фрамуги. Крепкая. А на самом деле он Эрнест Левонович и приглашает меня в гости на ул. Сергея Эйзенштейна, что близ ВДНХ. Потянулось смущённо-витиеватое приглашение.

Особняк шумно покидали артезианские девы книгофилии, архивные дамы в шалях и ботах. Таяли востроглазые миниатюристы в моноклях и лупах, на собрания входившие с конфетными коробками, садились не дыша на кончик стула – и раз! волшебным движением распахивали свои библиотеки.

Присмотр за фриками заканчивался для меня через неделю. За спиной   адская смесь:

– В подошёл к окну слышится ему «подошёл? кокну! или какну!»

– Пусть идёт к морозному либо витражному. Чистому либо грязному. Работайте над словом!

– Неофиты словесности с походов к окну только заводятся, как мотоциклы с коляской – педалью, а там уж, будьте благонадёжны, коды Библии не за горами.

«Господи… здесь тоже лезут в боги, знающие добро и зло…», – но вслух я этого не произнесла, потому что это для меня страшный грех: быть-как-боги-знающие-добро-и-зло, а бабушка не велела мне судить людей.

– …Придёте в гости? – Эрнест Левонович никогда не отступал от цели. – Я вам покажу книги с автографами. Мне и Каспаров надписал, и Зыкина, да все… Во всех комнатах стеллажи до потолка. Такие люди! Моя жена будет вам рада.

О зловещих «книгах с автографами» – что можно подумать? Книголюб Эрнест, округлый весь, вижу не впервые, но два уже многовато, зеленовато-жёлтая кожа, зубы клёш, отёчные руки, круглые добрые глаза, переполненные какой-то страстью, но я боюсь одного лишь – стихов и чтения оных в моём присутствии, – мигом представляешь себе, как животом вперёд вваливается чудо ты эдакое к условному Карпову или Кобзону в сени, требуя косо расписаться на форзаце. Откуда ему знать, что на форзаце расписываться неприлично, а наискось – непрофессионально.

– А можно я вам позвоню и прочитаю свои стихи?

Всё дело в сокращении штатов и моём признании. Не скажи я Эрнесту Левоновичу, что через неделю я уже не инспектор, он и не спросил бы моего телефона. Не признайся, что выпускница Литинститута, он не встрепенулся бы, не подхватился со своими стихами, но я тогда ещё не умела окорачивать. Сейчас и то с трудом, но в 1982 году, когда диплом уже получен, замуж за таганского москвича выйдено, прописка есть, работа хоть и с подвохом, но всё-таки, – у меня не было причин хамить людям, признающимся в своём чудовищном диагнозе. Я дала ему номер.

                                                 ***

Дочь вспомнила, что у нас кончился кефир. Вышла.

– Боже, какой ход я пропустила. Он гарантировал, что мат в шесть ходов. Эрнест и шестьсот узоров, разбросанных по мировым справочникам: формально шахматы, неформально – поэма любви. Впрочем, шахматы суть поэма и без моих дилетантских придыханий. Жаль, что «Защиту Лужина» я читала совсем одна. Я сказала бы Эрнесту Левоновичу, что на цыпочках, через геостационарную орбиту Набокова, издалека-долго-течёт-река-Людмила-Зыкина, пытаюсь приблизиться, но куда мне в шахматы. Я в шашки могу, поддавки, преферанс по ночам с поэтами.

                                                 ***

…В гостях и выяснилось, что не Эрик за великими бегал, а великие за ним, энергично даря ему свои книги со своими бесценными автографами. Не умели выразить иначе восторга своего, а выразить восторг хорошо и полезно. 

Невозможно описать, что вытворял Эрнест на доске. О великом композиторе Погосянце написали после похорон: «Широким шахматным кругам бесспорно импонировала и его любимая тема — мат с многочисленными предварительными жертвами и блокированиями полей вокруг черного короля». Рядом напечатано стихотворение, посвящённое гроссмейстеру. Стихотворение написал актёр, успешно снимавшийся в кино и замечательно игравший в театрах, но желавший прославиться поэтом, и вот – единственная его публикация в стихах осуществилась в журнале на смерть гроссмейстера, желавшего умереть поэтом среди поэтов. Можно, наверно, придумать иронию судьбы более злую, чем эта, но я не сумею.

 Почему широким кругам импонировали предварительные жертвы с блокированием полей, никто не скажет мне теперь, один Эрнест мог бы, но говорить о полях и кругах он со мной категорически не хотел. Его волновали   афоризмы, анекдоты, но – главное – стихи. Ах, знали б граждане советские, сколько с огурчиком на троих протравили друг другу анекдотов авторских, Эриком сочинённых, – в кристальной уверенности, что творчество народное. Ах, нет, граждане: народ не творит, он пересказывает Эрика.

 

…Лет через тридцать иду по делу в Лаврушинский, заглянула в кафе. Только пустила по-над кофейной чашкой первое облачко, а за спиной продолжение хорошим женским голосом, и я её вспомнила:

– …и ничего с народным этимологом не поделаешь: эвфония, редукция, придётся пояснять, а главное – все главные уже подошли: Татьяна пред окном стояла. Заветный вензель О да Е прелестным пальчиком – уже. На отуманенном стекле. Самовар пыхтит у неё за спиной, гостям подают брусничную воду, традиция диктует, и непоседливое ждание кого-нибудь уже стеснило грудь. Отуманенное стекло пред одурманенной девицей – нежный космос невоплощённости хлещет по девициным плечам солдатским ремнём тайной любви романтизма с начищенной доясна медной пряжкой и рвёт остаток надежды кожаным словом прозаика, не хуже Пушкина знающего в девицах.

– Сейчас пойди реши: графоман – это который считает Пушкина главным поэтом или вообще поэтом? – ляпнул ей какашку шутник-журналист и заржал.

К его счастью, нынче принято перебивать собеседницу и смотреть в монитор смартфона, не вслушиваясь в речи живого человека. Собеседница не заметила выпада, хотя на всякий случай у неё был документ о том, что Наталья Николаевна Пушкина, урождённая Гончарова, была лучшей шахматисткой Петербурга. Справка с печатью музея и копиями свидетельских показаний из архива. Почему шахматистке не быть женой поэта? Потому что оклеветана двумя поэтессами; обе с признаками гениальности.

– Ободрали звёздное небо доцифровых эпох, – добавила пушкинистка, – попортили ХХ веком эстетическое пищеварение: нет отуманенных стёкол более. Платья не фру-фру, только бедная лошадь и мачо Вронский, ход конём. Хочется поговорить о любви, но, как печаловался Эко, ныне покойный, теперь не скажешь я тебя люблю ни в прозе, ни в живой спальне; только я, как это говорится, тебя люблю. В радикальном случае вместо люблю вставляйте вот это самое.

«Хорошо. Правдиво. Получится: я тебя, как это говорится, вот это самое. При попытке любви глаза в глаза смотрите на сетчатку: нет ли признаков отслойки. При любви к девическим коленкам надо помнить, что коленки суть метонимия», – подумала я. Разве нельзя уж и «сказал он», и «подумала она», почему они смеются? Кофе загорчил, остыл. 

«Район любви. Пятницкая, Ордынка, до Кремля пешком. Стою смотрю в окно, за которым, если вымыть и открыть по весне, распахнулась бы старинная часть сердечной, двухэтажной Москвы, Кадаши, Сандуны, всё наилучшее из созданного Богом на Земле, – я обожаю Москву. Аметистовая, ты царственно пропускаешь возгласы мимо Царь-уха, поскольку в людях изобилие, но они требуют уважения к личности: опомнились опять…»

Продолжение следует

 Начало романа Елены Черниковой «ПандОмия» см. здесь. 

Елена ЧЕРНИКОВА

ПандОмия: человек подошёл к экватору и сел на мель

известный русский прозаик, драматург, публицист, автор-ведущий радиопередач, преподаватель литературного мастерства.

Основные произведения: романы «Золотая ослица», «Скажи это Богу», «Зачем?», «Вишнёвый луч», «Вожделенные произведения луны», «Олег Ефремов: человек-театр. Роман-диалог» (ЖЗЛ), «ПандОмия», сборники «Любовные рассказы», «Посторожи моё дно», «Дом на Пресне», пьесы, а также учебники и пособия «Основы творческой деятельности журналиста», «Литературная работа журналиста», «Азбука журналиста», «Грамматика журналистского мастерства».

Автор-составитель книжной серии «Поэты настоящего времени». Руководитель проекта «Литературный клуб Елены Черниковой» в книжном доме «Библио-глобус». Заведует отделом прозы на Литературном портале Textura. Биография включена в европейский каталог «Кто есть кто». Входит в жюри литературных и журналистских конкурсов; член Экспертного совета Международного конкурса «Слово года».

Произведения Елены Черниковой переведены на английский, голландский, китайский, шведский, болгарский, португальский, испанский, итальянский и др.

 Живёт в Москве.

Фото из личного архива Елены Черниковой

 

 

 

 

 

 

Сообщение ПандОмия: человек подошёл к экватору и сел на мель появились сначала на ИАНЕД.

Ссылка на первоисточник

Картина дня

наверх
,,